Поморка Ефимия — Александр Гефтер

Поморка Ефимия — Александр Гефтер

Осколки былого ·

В 1910 году несколько семейств рыбаков с Белого моря, поморов, переселилось на Чёрное море. После долгих обследований остановились на Туапсе, который нашли вполне подходящим для себя.

Поселились они в семи верстах от города, там, где поросшие буками и пиниями горы спускаются к самой береговой полосе. В таких местах, как Туапсе, Гагры, Новый Афон, вода такого редкостного, сапфирового цвета, как нигде в другом месте Чёрного моря, и запах у неё особый – насыщенный йодом водорослей, которых здесь очень много. А в лесах, покрывающих горы – мимоза и магнолия. Их ароматы смешиваются с запахом буков и пиний, дающим плотную и тяжёлую, как масло, основу.

На береговой полосе стояло несколько домиков, недалеко один от другого. Выстроены они были турками лет пятьдесят тому назад, когда в этом краю было ещё много контрабандистов. Турки возили тогда из Трапезунда табак, шедший из Турции и персидские ткани. Теперь на побережье было довольно своего табаку, а ткани московского и лодзинского центров дешевле контрабандных. И вот, турки-контрабандисты заделались рыбаками, но лодки их остались той же конструкции, что издавна: острая корма, высокие фор- и ахтерштевни. Паруса со ширинтовой.

Поморы купили за четыре тысячи рублей хороший дом в два этажа с большим куском земли. За домом был виноградник. Возделывать его было поручено бабам и в помощь им, когда нужно было, нанимали рабочих турок

Зажили как на севере: одной, крепкой, спаянной семьёй, повинуюсь во всех важных делах Шваннову, крепкому семидесятилетнему старику, своему старосте.

В этом году паламида погнала скумбрию к кавказским берегам и её было тут очень много. Поморы поставили дело солидно, денег не жалели. Сети у них были новые, и «на плаву», и береговые, поставленные на сваях, перетянутых проволокой так, как они узнали - делают балаклавские греки.

Когда в первый для них раз прошла скумбрия, давшая чудовищный улов, с которым было не справиться, решили устроить собственную коптильню, а кроме того – накупили бочек, соли и стали солить своим испытанным, освящённым веками способом.

Миролюбивые турки, их соседи, присматривались ко вновь прибывшим и, в общем, одобряли их.

И поморам понравились турки, неприятно было лишь то, что они ели конину.

– лошадей жрут – до чего непонятно, а, со всем тем, ничего люди: трудолюбивое…

Бабы очень смеялись, когда увидели, что турки носят штаны с мотнёй:

– для чего им это понадобилось и чего они там волочат?

Догадывались, предполагали и, наконец, додумались. Потом, целую неделю, как скажет одна, так другие падают со смеху.

…Пришёл сентябрь, виноградная пора. Срезали его много. Бабы в эти дни были пьяные. Солнце жгло их спины, сборщицы потели, их белые лица и руки краснели, но настоящего коричневого загара не приобретали.

От зноя на золотистом «чаусе» и «шасля», на розовом «мускате» выступал матовый слой сахара, от которого пальцы, рты, щёки делались липкими. Ели винограда, первые дни, сколько могли вместить. С непривычки болели животы. Давали есть и своим белоголовым ребятишкам, которые наевшись сверх меры, пьянели и засыпали под виноградными кустами, а потом у них болели головы и они по ночам бредили.

Самая красивая и крепкая из баб, Ефимия Чертова, жена великана Тимофея - полнотелая рассыпчатая русская красота, крупная и стройная женщина. Её просватали Чертовым из Кандалакши и сваха, расхваливая её, говорила: «она тебе шесть пудов понесёт и задышки не будет!» Студенты с верхней дачи, проходившие по пыльной дороге мимо виноградников к морю купаться, очень на неё засматривались, хотя и называли её между собой: «толстая».

Но больше других засматривался на Чертову двадцатилетний турок, Гафар, с глазами как у оленя, смоляными волосами под пылающим цветом фески с чёрной кистью. Гурии Корана и девы арабских поэтов тонки и воздушны, но идеал простых турок - полная женщина, такая, что если сядет в повозку, так больше уже сесть некому.

И когда Гафар в первый раз подкараулил Чертову одну - он сказал: «какой красивый жирный женщин никогда не видел таких!» После этого замолк и жадно вздохнул. Ефимия замахнулась на него сердито рукой, крикнула: «иди, иди, басурман, конину жрёшь, лба не крестишь!» И повернулась к нему широким крупом.

Мужу об этом комплименте она не рассказала, ей очень понравились глаза Гафара: «как у Архангела Михаила». И бабам не сказала тоже. Она была тронута, в первый раз превознесли её красоту на восточной манер.

Когда в следующие разы Гафар встречал Чертову, он ей ничего не говорил, только смотрел обожающими глазами.

Так прошло с месяц. Уже давно прошёл виноград. Рыбаки готовились к большому действию, ловли огромной, до двадцати пяти пудов веса, белуги. Время, когда её ловят – глубокая осень и частые – при норд-осте, ледяные бури. Не на это ли рассчитывали поморы? Не на свою ли привычку и выносливость в такие погоды? Прибыль от ловли белуги так велика, что иногда одна удачная ловля покрывала зимний сезон до весны.

Теперь часто встречались с турецкой артелью. Интересы были общие: чем больше народу принимает участие в ловле, тем лучше.

Однажды Ефимия Чертова встретилась у лодок, куда она приносила рыбакам котелок со щами, с Гафаром. Неожиданно для самой себя, она покраснела, когда турок поздоровался с ней. Потом, потихоньку, из-за спины старика Шваннова, она взглянула на Гафара, и больше не могла оторвать от него взгляда. Чёрные глаза его жгли и тоже не отрываясь смотрели на неё. Продолжалось это с минуту, и за этот короткий миг судьба её была решена.

С женской хитростью, заранее чувствуя себя виновной перед мужем, как бы желая снять с себя подозрение в том, что могло случиться, она в эту же ночь была вызывающая ласкова с мужем, как не бывала никогда. Чертов ей не отвечал. Он ласкал жену, когда бывал навеселе. Теперь же пора рабочая: «спи, срамница», - сказал он ей глухо и повернулся спиной.

Ефимия я долго не могла заснуть. Ей было жарко. Желание стыдного и сладкого греха билось в сердце и разливалась вместе с кровью по всему телу от головы до кончиков пальцев ног.

- Заворожил проклятый нехристь.

И она и молитвы шептала, и мечтала о встрече с турком наедине, ужасалась этой возможности.

Под утро ей снились виноградники с раскалёнными солнцем гроздьями, между которыми проглядывало смуглое, взволнованное лицо Гафара.

К вечеру следующего дня было пасмурно и накрапывал дождик. Горы укрылись серыми облаками почти с самого своего подножья. Ветра не было, и чудесный запах осеннего южного леса неподвижно стоял в воздухе. Казалось, что облака несут в себе этот запах и что это облака курений.

Без солнца, - лес, лысины горных ущелий, береговая полоса, всё это не сверкало красками, как обыкновенно, а стлалось мягкими, пастельными тонами, и необычная прелесть сочетания их вкрадчиво, но неудержимо, с колдовской силой обволакивала душу.

Ефимия остановилась у забора, покрытого тёплыми слезами только что переставшего дождя. Для того, чтобы убедить себя выйти из дома, она нашла предлог: посмотреть, не забыли ли снять чего из белья, повешенного для просушки. Белья, конечно, не забыли.

…Какой-то человек шёл по тропинке над берегом, спускаясь к морю или дому… Она вышла на дорогу, ведущую по карнизу вдоль берега, по прибитой пыли, такой плотной, что казалось, что идёшь по ватному одеялу.

Заблудившиеся чёрная коза, треща сучьями кустов, бросилась в сторону от неё… Она всё шла, не зная зачем, по дороге. Здесь уже начинались пустые, нежилые места, и летом сюда ездили из Туапсе на пикники.

Опять зашумели и затрещали кустарники, и на дорогу, в нескольких шагах от неё, вышел Гафар. Это и был тот человек, которого видела она спускающимся по тропинке…

Через два часа она вернулась домой. Все уже спали. Она осторожно перелезла через крепко спавшего мужа, стараясь держать дрожь своего измученного ласками тела.

Потом это повторялось много раз. Одна мысль жила неустанно в ней - встретить Гафара. И она искала и находила возможности встреч, днём ли, ночью ли, со страшным риском, всё ставя на карту. Её уже не беспокоило, догадываются или окружающие, не пугало, знают ли? Холодные, медлительные поморы молчали, и трудно было узнать по их виду: о чём они думают?

Только однажды, когда бабы занимались стиркой белья, Варвара Шваннова, жена сына старика, сказала Ефимии, не поднимая над лоханью головы: «а твой жеребец протопал уже по дороге; не встретил своей кобылы!» И ясно забила мыльную пену.

В ночь, предшествовавшую выходу на белугу: событию, к которому готовились столько времени, уже под утро, Ефимия возвращалась со свидания. Встреча была в разбитой и затянутой песком шхуне, выброшенный когда-то волнами на берег в полуверсте от дома поморов. У калитки из темноты выступила высокая фигура старика Шваннова, поджидавшего её.

Ефимия упала перед ним на колени и замерла. Старик молчал некоторое время, потом повернулся, плюнул и пошёл в дом. Она долго лежала у калитки. Затем поднялась и тихонько, как уличённая воровка, поплелась к себе. Всё, что составляло прежде её женскую гордость: честное имя, красота, степенность, сознание принадлежности к старинному роду поморов, всё было сожжено солнцем юга и скреплено страстью к турку, без остатка.

……….

Три больших баркаса отделились ранним утром от Туапсинского берега: поморский и два турецких. Всё мужское население посёлка уходило в море, оставались женщины.

Поморки стояли высоко над морем на тропинке и долго смотрели на удалявшихся рыбаков. Горизонт с горы был необычайно широк. На тёмно-синей воде медленно вскипали белочки и долго не расходились. Сверху не было видно движения волн, и они казались неподвижными, от чего море представлялось изборождённым длинными правильными морщинами, как на старинных гравюрах. Неподвижными казались и баркасы, уже поставившие паруса и легшие на бок. На горизонте таяли облака, и видно было, как у скал правого мыса, кудрявого от покрывшего его леса, сшибались и прыгали белоснежные буруны.

Бабы крестились и плакали. Впервые, в чужом краю, они расставались надолго со своими мужьями.

Баркасы к вечеру были уже далеко. В прозрачном воздухе заходящее солнце отразилось на стёклах строений далёкого Трапезунда. Над потемневший водой ослепительно вспыхнули медно-красные огни и погасли.

К утру была первая белуга. Она повисла без движения на толстом железном крюке с рассечённым топором черепом. Целый ряд других крюков на крепких концах вонзился в белую мякоть её огромного тела. Баркас, тяжёлый, с толстыми мощными бортами, сильно накренился, когда её вытаскивали.

Через полчаса – вторая рыба, к полудню – третья.

Один из турецких баркасов держался так близко, что можно было различить сидевших в нём. Ловля шла и там. Другой баркас был очень далеко.

После полудня, издалека, из коридора северо-западной части Кавказского хребта, потянуло ледяным холодом. Берегов уже давно не было видно: только море кругом, пока ещё тёмно-синее, красивое и безучастное, но через полчаса оно стало злиться: гладкие, как отполированные, волны, покрылись тонкой сетью ряби, и от этого они посерели, сделались злыми, и вскоре всё кругом кипело, шипело и беспорядочно прыгало. Горизонт пропал: там, где он был раньше - носилась мгла от туч водяной пыли.

Турецкий баркас бешено промчался под одним лишь носовым парусом в открытое море и скрылся из виду. Шваннов, правивший рулём у поморов, пошёл за ним следом. Шёл снежный шквал с борой: ветер, опрокидывающий товарные поезда, выбрасывающий пароходы на берег, как шлюпку. Из-за бешено сыпавшихся снежных хлопьев ничего нельзя было разобрать. Баркас мчался со скоростью гоночного моторного бота, ныряя среди взбудораженных водяных гор, зарываясь в них, порой, на несколько томительных мгновений и поднимаясь по стекающим с него ручьями воды.

Снег падал с четверть часа, и за это время совершенно засыпал внутренность лодки, лежавших на дне его белуг и одетых в тулупы поморов.

Шваннов, огромный, казавшийся ещё мощнее под навороченными на него тёплыми одеждами, весь белый от залепившего его снега, неподвижно сидел на руле. Светлые его глаза, под нависшими белыми бровями, смотрели деловито и спокойно на прояснившийся горизонт с огромными, рассыпающимся каскадами, валами.

Бора проходила стороной…

Шли обратно по шлюпочному компасу. Кавказские берега безнадёжно долго не открывались. Никого не было видно в пустыне моря. На третьи сутки, к вечеру, когда неожиданно засинели острые очертания гор (это были Гагры), Чертов заметил на воде, довольно далеко от их курса, какой-то предмет.

Он указал на него Шваннову. Чтобы подойти к этому предмету, нужно было лишь сдаться по ветру, не перекладывая руля.

Из воды торчала верхушка мачты, с привязанным к ней человеком. Подошли ближе и легли в дрейф. Затем подтянулись к мачте крюком. На человеке была ватная куртка с козьим воротником и такая же папаха. Из-под куртки видны были турецкие штаны с мотнёй.

Перерубили концы, которым был привязан турок к мачте и перетащили его в баркас. Он был без сознания, весь обмяк на руках переносивших его и упал ничком на дно. Когда его повернули вверх лицом, чтобы растирать, то увидели что это был Гафар.

Старик Шваннов, руководивший операцией спасения, отвернулся и тихо сказал: «знал бы кто, прошёл мимо».

У Гафара пошла вода изо рта и носа. Руки его были совсем белы. Поморы знали, что они уже мертвы. Посовещавшись решили идти лавировкой прямо на Туапсе, минуя Гагры.

……….

Жёны турецких рыбаков и поморов ждали на берегу мужей. Тревога их соединяла.

Когда из трёх баркасов, отправившихся на ловлю, подошёл лишь один, русский, турчанки опустились на светлевшую гальку, закрыли себе пальцами глаза и уши и стали громко причитать, покачиваясь из стороны в сторону, как на молитве.

Из баркаса перенесли бледного Гафара и отпустили его на гальку. Поморки обнимали своих мужей и крестили их и себя. Ефимия, бледная, с горящими глазами, наблюдала, как переносит Гафара, не подходя к мужу. Вдруг, она, с каким-то безнадёжным воплем, с распустившимися волосами и безумным лицом, расталкивая находившихся на её пути, бросилась к Гафару. Она упала ему в ноги, сжимала их, охватывала ладонями его тонкое, прекрасное лицо, сразу так похудевшее, прижимала его к груди, потерявшая себя, не переставая ни на минуту повторять: «милый мой, желанный, дождалась!»

Бабы, со внезапно рассвирепевшими лицами, оттащили её в сторону и больше не пустили к нему. Ефимия, пришедшая в себя, повиновалась. Как автомат, с трудом передвигая ноги, с поникший головой, растрёпанная, растерзанная, с оторванными рукавом кашемировой кофты, пошла она за мужем на казнь.

Когда они подошли к воротам, она стряхнула дерзко головой, поправила косы (даже шпильки вставила на место) и улыбнулась. Ей было теперь всё равно. Великан Чертов остановился и как бы через силу посмотрел на жену. Крупная женщина едва доходила ему до плеча. Он посмотрел на неё - и не узнал: лицо Ефимии горело, губы раскрыты, так жарко она дышала, но выпуклые, огромные серые глаза её смеялись. Он протянул, было, к её горлу руку, чтобы сдавить своими огромными пальцами, но медленно отвёл её в сторону.

– ну что ж, верная мужняя жена – сказал он хрипло и с натугой – не жить нам с тобой вместе… Иди к нему… К турку…

Ефимия не двигалась.

– ему ампутировать руки должны, так уж ты с ним оставайся заместо милосердной сестры. Иди-иди, а то убью! – вдруг загремел он и поднял над её головой свой огромный кулак.